Не праздничное

«Этот День Победы порохом пропах…» — старательно, как школьник, выводит Лещенко. Ветераны с цветами в Москве, чуть менее формальный чем всегда Кириллов ведет репортаж… Это картинки из советского детства.

В этот день не было парадов вплоть до юбилейного 1985-го, никогда не звучали призывы к войне; и воевавшие, которых мы еще застали, иногда, сквозь слезы и водку, рассказывали правду о войне.

И встречи ветеранов, и сам горький праздник со слезами на глазах появились только в середине 60-х, товарищ Сталин, которого сейчас развешивают как икону, победу не засчитал и встречи фронтовиков не приветствовал.

Чем дальше от нас этот день, чем меньше остается людей помнящих все, тем больше День Победы становится культом, гражданской религией, в которой грешно сомневаться. И как-то не принято вспоминать главную истину, которую знали настоящие фронтовики, что война, несмотря на победу, это страшный ад, то, чего лучше никогда не проходить, это переломанные судьбы, покалеченные тела и сознания.

Мама на днях спросила: «а как ты относишься к этому дню, у тебя ведь два деда воевали?»

Я не знала моих дедов.

Один, полярник и механик, летчик и романтик, совсем немолодой уже к началу войны человек, погиб. Второй, старший офицер, прошел всю войну, взрывал мосты, наводил переправы. Был военным комендантом в прибалтийском городе после войны, работал в Генеральном Штабе в Москве. Умер в 52 года, несколько месяцев не дожив до моего рождения.

До войны этот мой дедушка закончил автодорожный институт, сам талантливый инженер, восхищался инженером Эйфелем, мечтал мосты строить, а не взрывать. Но вместо защиты диссертации был, по выражению бабушки, «одет в погоны».

По отзывам самых разных людей и, прежде всего, бабушки и моего отца, это был честный, очень добрый и просто замечательный человек.


…умирающую от голода бабушку вывозили самолетом вместе с другими такими же умирающими женщинами из Ленинграда, пока летели, половина умерли; ей повезло, она выжила. Папа с детским садом был эвакуирован из города в самом начале войны, и семья не имела о нем никаких известий, бабушка чудом нашла его потом в эвакуации; деревенские соседки как-то сказали ей: «глянь, там в 40 километрах, ленинградский детский дом поселили, нет ли там твоего?». Бабушка кинулась туда, часть дороги кто-то подвез, часть пешком через лес, ни волки ей были не страшны в этот момент, ни люди. Пришла, увидела сына: «Боренька!» — и он её каким-то чудом узнал. Бабушка почти никогда не рассказывала нам как тяжело было неприспособленной к сельскому труду горожанке с маленькими детьми в деревне, как она пухла от голода и в эвакуации тоже, как нечаянно открылось деревенским жительницам, что она портниха, и она приодела их, так хотящих быть похожими на женщин, и после этого она уже не голодала; как она писала деду, что тот может остаться со своей ппж, а он в ответ приехал, обругал её, сказал, что это фронтовое, а его жена и любимая она, бабушка, и велел никогда не трогать этот период его жизни.


…бабушка уезжала из города, где дедушка служил после войны, уезжала к знакомым в Ленинград, как жена офицера она не имела своего угла, уехала, совершенно не представляя, как будет жить дальше, но по её словам жить с дедом в это время было совершенно невыносимо, несмотря на то, что бабушка очень его любила, да и дед любил её всю жизнь. Я часто всматривалась в их фотографии, уже почти пожилых, в их глаза, в них всегда была нежность друг к другу. Бабушка забрала с собой младшего сына; дед сказал: «старший останется со мной»; старший — мой отец — которому было на тот момент 9 лет. В 9 лет он научился стрелять, разряжать и заряжать боевое оружие, как мог вел нехитрое хозяйство, приводил отца домой с офицерских попоек, и это не оттого, что дед был «разложившемся в быту», было элементарно страшно освободителям в освобожденных городах, в свободное от службы время пили по черному. В мирное уже время.


…вторая бабушка, учительница, эвакуировалась из Москвы с маленькой дочкой, моей мамой. Разгружала вагоны по ночам, чтобы как-то прокормиться. Пыталась завести поросенка, но он заболел и сдох, купила козу, чтобы было молоко дочке, а коза на второй день не пришла из стада, почему? — да кто ж его знает почему, может волк задрал, а может сосед украл. Никто не стал помогать пришлой. Потому как учительница никому не интересна была в городке, где все работали на победу и меняли на базаре все ценное, что осталось, на хлеб, сахар, масло. А у нее ничего не было. Не практичная, не захватила ничего с собой из Москвы, да и села буквально в последний эшелон из-за дочки.

Мама помнит, как дедушка приезжал после ранения к ним в отпуск, катал маму на санках, мечтал как они снова будут вместе, а жизнь будет мирная и сытая; как билась в истерике бабушка, получив вместо треугольника письмо в конверте; как вернувшись в Москву вдовой, нашла свою квартиру занятой энкавэдэшником; как им ничего не отдали, ни вещи, ни письма; четырнадцать лет две женщины жили в учительском общежитии в восьмиметровой комнате с фанерными стенами, с керосинкой в коридоре и одним туалетом на три этажа. В Москве. В Краснопресненском районе. В мирное время. Москвички.


Дедушкина сестра, мамина тетя, а моя, следовательно, двоюродная бабушка, профессор-геолог, оставалась в Москве, записалась в ополчение, когда Москва горела, войска ушли и была уверенность, что Москву возьмут немцы; сбрасывала с крыш зажигалки, получила медаль за оборону Москвы; всю жизнь прожила в коммуналке, в комнате, отмежеванной ей от большой квартиры, некогда принадлежавшей её семье. В её комнатке, до потолка забитой книгами и геологическими образцами, где все свое детство «тусовалась» мама, всегда жили бездомные студенты. В мирное уже время.


…уезжали из Москвы вслед за репрессированными мужьями бабушкины сестры, чьи мужья выжили и были на поселении. Уезжали другие сестры от горькой вдовьей доли, в поисках счастья. Всего было их шесть сестер и брат, пять сестер были учительницами, как их отец, мой прадед.

Уезжали затем их дети по распределению, разъезжались по всему Союзу от своих семей. Разметало большую и дружную когда-то семью по всей стране, и мы, внуки, уже получились иваны-родства-не-помнящие. Все по стратегии партии и правительства.


…не прощали «оставшихся на оккупированных территориях», увы, и мои родственники, бросали жен, рвали отношения с детьми; кстати этот пункт, про нахождение на оккупированных территориях близких родственников присутствовал во всех анкетах до самого конца СССР.


…вывозили моих родственников с родной им Западной Украины в вагонах для скота на малопригодные для жизни территории; работали мои родственники в «органах», были «советниками» на Кубе и во Вьетнаме, были «чистыми» и «грязными» дипломатами, шли по призыву в Афганистан и другие горячие точки, где моя страна искала «социалистическую ориентацию». В мирное время.

Все мое детство я слышала фразу: «ну мы же такую войну пережили!» Нет фруктов в магазине, нет удобного жилья, нет красивой одежды, телевизоров, фототехники; надо разводить дачный огород, иначе окочуримся без витаминов: во всем виновата разруха войны, нам же надо все восстанавливать, мы же такую войну пережили. А мое сознательное детство пришлось на 70-е… У одурманенных идеологией жителей не возникал диссонанс в сознании: космические корабли запускаем, а сортиров нет; их нет «потому что такую войну пережили».

Я люблю моих дедов, горжусь ими и скорблю о них.

Их судьбы не повод для вакханалий с георгиевскими ленточками и нацистских пробегов на союзнических харлеях и вражеских хондах. Я не хочу, чтобы прикрываясь их именем Россия — наследница советского режима — обворовывала соседей, устраивала парады с демонстрацией силы, грозила ядерными кулаками; чтобы фраза «зато мы такую войну пережили» оправдывала бы убогий быт много лет спустя. Моя страна, во главе с коммунистической партией, к сожалению, причастна и к развязыванию этой войны, и к гибели миллионов, и к миллионам покалеченных судеб, в том числе в мирное время; и коммунисты должны еще получить свой Нюрнберг. А пока просто помолчим и поможем своим воевавшим, если у кого остались, и вспомним своих погибших. И будем строить свою личную честную и счастливую жизнь, идти вперед, а не жить в прошлом. Менять аватарку на фотографии дедов и при этом грозить всем вокруг, вместо того, чтобы воспользоваться их подарком и жить в мире и созидать, значит предать их, они не затем воевали.

В фильмах иногда используют сильный прием: показывают контуженного, в целом нормального человека, но временами, много лет спустя после контузии, идущего в свой личный бой и просящего погибшего товарища: «прикрой, атакую». Вся страна идет в тот воображаемый бой, и впечатление такое, что некогда здоровые люди ввязались в эту игру сперва понарошку, а теперь всерьез кричат «прикрой, атакую»; вместо созидания, вместо того, чтобы идти вперед…

Извиниться перед поляками за раздел Польши и Катынь не есть слабость; и извиниться перед всеми странами Восточной Европы, перед бывшими республиками за упечение их в социалистический лагерь, за создание этого самого лагеря, за то, что с подачи СССР они отстали в развитии, хочется думать, что не навсегда, за 56 и 68 год, за постсоциалистическую ломку, за то, что им противно делить сегодня с нами победу…

А на Западе празднуют Победу. В Вашингтоне на день VE, победы в Европе, собираются оставшиеся ветераны, в клетчатых рубашках или в парадных мундирах, с внуками, к ним можно подойти, поговорить, и они могут собираться, где хотят, никаких ограждений и квот. И даже парады проводят иногда. Но не грозные. Празднуют они свободу, главный дар, которым можно пользоваться. И скорбят по погибшим. А к русским относятся хорошо, нейтрально-хорошо. И те оставшиеся в живых 90-100-летние бабушки и дедушки, что воевали за советскую сторону, а теперь живут, к примеру, в Чикаго, получают и юбилейные медали, и медицинскую помощь, и инвалидные коляски, и почет и уважение. Во Франции показывают фильмы про мужество советских солдат. В Украине украсили монументальную Родину-Мать маковым венком — и президент одобрил несанкционированную акцию. Красными цветками мака — негласным символом скорби по погибшим.

Наталия Кучерова
10 мая 2015